Что ж, чему быть, того не миновать. У природы, если не у человека, свой особый норов. С ней не поспоришь. Пройдет время, и она распорядится нацией и ее мечтами, так же как человеком и его мечтами. Нации и их горделивое достояние не меньше, чем человек, обречены на гниение и распад: природа разлагает их на простейшие химические элементы и силы и — забывает о них. Так ушел Рим, ушла Греция и много других царств и племен. Но, говоря о нации, которая хочет играть видную роль среди народов, хочет руководить или по крайней мере быть среди тех, кто руководит миром, разве мы не должны признать, что способность мыслить, то есть способность к ясному и четкому, пластическому восприятию мира, должна стать характерною ее особенностью? И разве с народами дело не обстоит так, как с человеком? Там, где нет правильных мыслей и идей, неизбежны ошибки и заблуждения. Порой, когда задумаешься о судьбе многих народов — как в прошлом, так и в настоящем, — невольно возникает мысль, что с нациями бывает то же, что и с людьми. Случается, что человек родится дураком, живет весь век дураком и дураком умирает. Так не это ли судьба Америки?
Будем надеяться, что нет.
Однако…
Перевод Р. Гальпериной
ЖИЗНЬ, ИСКУССТВО И АМЕРИКА
Я не претендую на то, чтобы дать исторический или социологический анализ моральных, а следовательно, и критических взглядов американцев, хотя, быть может, имею некоторое представление о том, как они сложились; одно только для меня несомненно: взгляды эти, независимо от того, что их породило, никак не согласуются с теми жизненными фактами, которые я имел возможность наблюдать. С моей точки зрения, средний или, так сказать, стандартный, американец — это странный, однобоко развившийся характер: во всем, что касается материальной стороны жизни, он сметлив и напорист — он хороший механик, хороший организатор, но внутреннего мира у него нет, он не знает по-настоящему ни истории, ни литературы, ни искусства и совершенно запутался и духовно погряз в великом множестве чисто материальных проблем.
Моя юность протекала в небольшом городишке на Среднем Западе, и в те годы у меня не было ни малейшей возможности составить себе правильное или хотя бы приблизительно правильное представление о том, что может быть названо элементарными основами всякой интеллектуальной жизни. Я совершенно не знал истории, а в тех учебных заведениях, которые мне приходилось посещать, ни в одном из так называемых научных трудов — будь то по истории, естествознанию или искусству — не содержалось и намека на правильное толкование вопроса, во всяком случае на такое толкование, которое я впоследствии мог признать хотя бы относительно правильным или приемлемым для себя. Насколько я помню, в учебнике истории, написанном неким Суинтоном, поражению Наполеона — отнюдь не его деятельности — приписывалось огромное моральное и чуть ли даже не религиозное значение. Выходило так, что именно своею смертью на острове Святой Елены, а вовсе не своим кодексом или необычайно продуманной расстановкой материальных сил, принес Наполеон пользу обществу! Совершенно так же жизнь Сократа и его смерть рассматривались почти исключительно с точки зрения религиозной — если не христианской — морали. Автор не усмотрел связи между высокими нравственными убеждениями Сократа и его смертью, а увидел в ней только результат его низких поступков в личной жизни. О подлинном значении этого человека, вытекающем из дошедших до нас фактов его биографии, не было сказано ни слова.
Поскольку мой отец был католиком, меня крестили по католическому обряду, и я должен был принять все догматы и все вымыслы этой церкви на веру. А вокруг себя я видел методистов, баптистов, братьев во Христе, католиков, конгрегационалистов — всех и не перечесть, — и каждое из этих учений, по словам его последователей, давало единственно правильное, правдивое и исторически точное объяснение жизни и мира. Четырнадцати-пятнадцатилетним мальчиком я слушал проповеди, из которых узнавал, что такое ад, где именно он находится и какие там применяют пытки. А за мое хорошее якобы поведение меня награждали цветными открытками с самым точным изображением рая! В каждой когда-либо прочитанной мной газете я неизменно находил и все еще нахожу моральные рецепты на все случаи жизни, пользуясь которыми любой человек может мгновенно и безошибочно отличить Хорошего Человека от Плохого Человека и тем спасти себя от происков последнего! Книги, которые меня заставляли читать и за пренебрежение к которым меня пробирали, были, что называется, чистыми, то есть самого наивного свойства. Читать полагалось только хорошие книги — значит, такие, в которых прежде всего не содержалось ни единого намека на плотскую любовь; само собой разумеется, что в них не было ни правдивых жизненных характеров, ни живых человеческих страстей.
Изображение обнаженного или полуобнаженного женского тела считалось греховным — как в живописи, так и в скульптуре. Танцы в нашем доме, как и вообще в нашем городе, находились под запретом. Театр был объявлен рассадником преступлений, пивная — средоточием низменных, скотских пороков. Наличие таких существ, как заблудшие или падшие женщины, не говоря уже о домах терпимости, также рассматривалось как пагубное зло, как факт, о котором не пристало даже упоминать. Существовали установленные нормы приличия и поведения, которыми мы должны были пользоваться примерно так, как пользуемся одеждой. По воскресеньям, хочешь или нет, надлежало посещать церковь. Быть членом той или иной церковной организации считалось полезным для дела, а эта торгашеская религиозность, в свою очередь, возводилась в высшую добродетель. Нам настойчиво вбивали в голову, что мы должны избегать соприкосновения со многими сторонами жизни, представляющими опасность для тела и для души. Чем меньше ты знаешь о жизни, тем лучше; чем больше ты знаешь о вымышленном рае и аде — тем опять-таки лучше. И люди жили в состоянии какого-то странного привычного отупения, одурманенные или одурманившие себя немыслимыми и ложными представлениями о поведении человека, представлениями, которые возникли неизвестно как и где и словно ядовитым туманом окутали всю Америку, если не весь мир.
Мне в сущности не было бы до всего этого дела, не будь это столь глупо, столь нелепо. Можно было подумать, что на земле не существует ни одного сколько-нибудь дурного человека, пороки которого не были бы известны всему миру, или во всяком случае не подвергались бы очень быстро разоблачению и что хорошие люди тотчас полной мерой вознаграждаются за славные свои дела. Успех, обыкновенный деловой успех, служил в те дни синонимом душевного величия. Клянусь вам, до семнадцати-восемнадцати лет я был уверен, что ни один человек не способен таить в себе такие греховные, такие порочные мысли, как те, что порой мелькали у меня в голове.
Тогда я только начинал подозревать, что кое-какие истины, преподанные мне теми или другими авторитетами, неверны. Я замечал, что далеко не все так называемые хорошие люди непременно хороши и не все плохие люди безнадежно плохи. Мало-помалу я начал понимать, что не везде господствуют те доктрины, которые проповедуются в нашем городишке, и не все люди по своим воззрениям похожи на тех, среди которых я вырос. Уже тогда я сделал открытие, что моя мать, как бы я ею ни восхищался, всего-навсего обыкновенная женщина, а вовсе не ангел во плоти; а мой отец и подавно — самый обыкновенный человек, и притом с причудами. Мои братья и сестры мало чем отличались от чьих-то других братьев и сестер: они были такие же люди, как все те, кто бороздил вокруг бурные воды житейского моря, а вовсе не избранные натуры, далекие от жизни и счастливые взаимным созерцанием своих совершенств. Короче говоря, я уже начал постигать, что мир — это бурная, кипучая, жестокая, веселая, многообещающая и губительная стихия и что сильным и хитрым, коварным и ловким суждено быть победителями, а слабым и простодушным, невежественным и тупым предуготована незавидная доля, и притом — отнюдь не в силу каких-то врожденных пороков, а просто в силу некоторых мешающих им недостатков, избавиться от которых не в их власти.